Пережив свирепую блокадную зиму 1941 года, мои родители были эвакуированы из осаждённого города в Та-тарию. Там в октябре 1942 года появился на свет я. Маме было почти сорок, о грудном молоке после такого жестокого стресса можно было только мечтать. И нас троих буквально спасла коза. Папа сразу же ушёл на фронт, и вскоре к нам пришла похоронка...
Однако судьбе было угодно распорядиться иначе - через полгода мы узнали, что отец был ранен, попал в плен и бежал к партизанам. Брат, которому к этому времени исполнилось только 16 лет, после той похоронки ушёл добровольцем на фронт мстить за папу.
После снятия блокады мы вернулись из ставшей уже родной Татарии в разрушенный, но любимый Ленинград, в свою коммуналку на улице Каляева. Было очень голодно, жизнь трудно входила в город - болезни и холод преследовали жителей все первые послевоенные годы.
Ясли и сад для мамы были сплошным кошмаром - все болезни, которые можно было получить, были у меня.
Школьные годы прошли относительно спокойно, и сразу после получения аттестата я пошёл работать на завод.
Потом - мечта детства - медицинский институт. Поступал трудно, со второй попытки. Всё подводил иностранный язык - видимо, с материнскими флюидами мне было передано неприятие немецкого...
Помню эпизод. Вступительные экзамены. Надо было сделать перевод и ответить на вопросы по грамматике. Достался огромный текст, за отпущенные на подготовку двадцать минут не нашёл нужных слов, подготовился лишь к ответам на вопросы по грамматике. Спрашиваю, можно ли начать с грамматики. Нет, - говорят, - сначала переводите текст. Снова прошу, опять отказ. А я только разобрал, что в нём говорилось о Ленине, Кларе Цеткин и что там присутствовала кошка. Мне говорят: "Переводи", - а я опять: "Ленин, кошка и Клара Цеткин... ", пока не выгнали. На следующий год было несколько удачнее, и я даже стипендию заработал...
Закончил Педиатрический институт в 1966 году. Помню, сдал последний экзамен, бежал домой от радости без остановки от института до родной улицы Каляева, надеясь, что сдал последний в жизни экзамен.
Мальчишка! Что я знал о жизни - это было лишь начало экзаменационной сессии длиною в жизнь! Её приходится сдавать и сейчас, в свои пятьдесят с хвостиком, - на честность, порядочность, волю, профессионализм. И несть им числа, пока жив человек!
Честно скажу, я не любил сдавать экзамены, всегда считал их лотереей и потому несправедливостью, а себя - недостаточно знающим, чтобы не волноваться. Хотя учился неплохо, выручали память, натренированная к тому времени благодаря увлечению театром, сценической деятельностью, когда приходилось заучивать наизусть огромные тексты, а также находчивость и сообразительность, но немецкий подводил всё равно. Однажды написал красивой преподавательнице довольно смелые стихи:
Я вижу тело твоё, я вижу жадный твой рот,
Меня неустанно к нему чудесная сила влечёт...
|
Конечно, я рисковал, но, видимо, мог интуитивно чувствовать, что она не должна была на меня за это обидеться. И действительно, немецкий меня больше в институте не подводил, а вот стихи и актёрское мастерство выручали многократно. И в который раз я убеждался, что никакие знания, навыки, умения не бывают в жизни лишними...
Первый большой удар мне нанесла смерть отца. Помню, после последнего институтского экзамена еду отдыхать: палатки, девушки, тёплая июльская ночь, звёзды во всё небо... И вдруг на фоне этой благодати и прекрасного настроения - слёзы. Расплакался неожиданно, не мог успокоиться, несмотря на близость девушки, выплакался и ничего толком объяснить не смог. Думал: просто нервное переутомление. Вернулся в город через два дня и узнал о смерти отца. Сестра и брат успели прилететь из Новосибирска, а я тут близко ничем не смог помочь папе...
Потом была армия. Служба оказалась очень тяжёлой. Мешал сильно выраженный рефлекс свободы, не терпящий никакого насилия. На первом году службы был обвинён в измене Родине, и не просто на словах, а с предъявлением официального обвинения. А дело было так. Послали нас на уборку хлеба; лежим в армейских палатках неделю, вторую, ждём посадки в вагоны-теплушки, а тут: "Израиль вступил в войну!" и сообщения одно за другим: "Войска вышли к Синаю, войска перешли Синай, войска взяли Голландские высоты"... Я сплю, ребята будят. "Слушай, - говорят, - что делать будешь? Твои наступают, вот-вот здесь будут". "Ерунда, - говорю, - мне, еврею, нечего бояться, сдамся в плен, вот и все дела..." Ну, пошутили и точка, да не тут-то было, жизнь точки ставить не любит, всё больше запятые и многоточия, это смерть точки ставит.
Проходит пара месяцев, мы уже на Дону, кто хлеб убирает, а мы, медики, при штабе дурака валяем. Мне опять не повезло с начальником. Капитан Оганян взъелся за то, что денщиком у него быть отказался. Ему простынку погладь перед сном, чтобы влажная не была, брючки отпарь... А я говорю: "Ну если бы вы, товарищ капитан, ко мне по-дружески - мол, извини, Гриша, спешу, погладь брючки или прогладь простынки, мне нездоровится... А если вы приказываете, то денщики, извините, только в царской армии были..." Ну и не сложились наши отношения... Стал он меня третировать муштрой, издёвкой и всё хвастался: "Я уже трёх врачей дипломов лишил, ты на очереди". Не знаю, правда ли. Думаю, хвастался. Но факт подкрепления хвастовства подлостью был для меня явлением новым. Я уже тогда формулировку им придумал: подлец не тот, кто другому гадость делает и за счёт этого приобретает блага, а тот, кто делает её ради удовольствия.
Так вот, этот капитан медицинской службы поймал меня в самоволке, на танцах в гражданской одежде, и возникло абсурдное обвинение, что бежать я хотел в Израиль, а одежду припас именно для этого. И собрался ночью театр абсурда под названием трибунал Волгоградского округа, и был допрос, и были вызваны свидетели. Нехорошо так говорить, но мне тогда повезло: прямо накануне утонул главный свидетель обвинения, сержант-армянин, у которого с капитаном Оганяном были дружеские отношения. Но ведь были и другие. Первым был вызван шофёр, парень трусоватый, - именно он накануне не бросился спасать тонущего, а сбежал. Так вот, его и спрашивают, до сих пор помню сталинскую постановку вопроса: "Можете ли вы с УВЕРЕННОСТЬЮ утверждать, что сказанное Елинером было именно шуткой?" И тот отвечает: "Не могу". Я пытаюсь сказать, срываясь на крик: "Ты думаешь, что говоришь?" Вызывают конвой, меня выводят из зала под команду "Взять под стражу!". Ребята свои, они вообще не понимают, что происходит, откуда понаехало столько незнакомых офицеров и что такое вообще "взять под стражу", начинают расспрашивать, я что-то отвечаю невпопад, а у самого одна мысль: бежать, бежать, бежать...
(Окончание читайте в печатном издании. )