|
БОРИС ПАСТЕРНАК.ВЫХОД ИЗ ТЕНИ.К 50-ти летию со дня смерти Б.Л. Пастернака
Михаил КОНОСОВ
КОНОСОВ Михаил Борисович Родился в 1937г. в Любани Учился в ЛГПИ им. Герцена и в Литинституте им. Горького Был репрессирован за антисоветскую деятельность. Реабилитирован. Литературный критик. Печатался в журналах «Звезда», «Нева», «Аврора», «Неман», «Таллинн», «Ашхабад», «Воин России», В еженедельниках «ЛО», «ЛР», «ЛГ», «Ратоборец», «Морская газета», «Угличская газета», «Литературный Петербург», в литературных критических сборниках «Ленинградская панорама», «Самиздат», по свидетельству Е. Вагина статья о знаменитом Художнике опубликована в Париже В альбоме «Илья Глазунов» в 1980 г.
Все началось с Маяковского. Я им стал бредить с девятого класса. Целыми днями читал «Человека», «Облако в штанах», «Флейту-позвоночника»… А когда мне исполнилось шестнадцать лет и я получил паспорт, я пошел в публичную библиотеку им. Салтыкова-Щедрина и стал читать всё, относящееся к окружению Маяковского. Тогда же, в июле 1953 года, в дни празднования юбилея поэта я выступил на ленинградском радио со своим, конечно, юношеским, но предельно искренним суждением о Маяковском, получил свой первый литературный гонорар. В этой юношеской речи рядом с Маяковским я упомянул только Велимира Хлебникова, Председателя Земного Шара, написавшего:
Свобода приходит нагая, Бросая на сердце цветы, И мы с нею в ногу шагая, Беседуем с небом на ты…
Но был, оказывается, и ещё один поэт – Борис Пастернак, захвативший меня своей подлинностью, горячей свежестью своего поэтического голоса. Книга «Сестра моя – жизнь» ворвалась в моё сознание, как духовное обновление, возвращение к красоте жизни, к пониманию её полноты, и не к отталкиванию от действительности, а к почти физическому столкновению с ней, со всеми подробностями быта и бытия, со всеми роковыми вопросами.
На тротуарах истолку С стеклом и солнцем пополам, Зимой открою потолку И дам читать сырым углам. Задекламирует чердак С поклоном раме и зиме, К карнизам прянет чехарда Чудачеств, бедствий и замет. Буран не месяц будет месть, Концы, начала заметёт. Внезапно вспомню: солнце есть; Увижу: свет давно не тот, Галчонком глянет Рождество, И разгулявшийся денёк Прояснит много из того, Что мне и милой невдомёк, В кашне, ладонью заслоняясь, Сквозь фортку кликну детворе: Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе?
Здесь все – и давно не писанное в советской жизни Рождество с большой буквы, « и увижу: свет давно не тот»; и, наконец, завораживающий вопрос: «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» выводило из оцепенения жизни советской поры, ее косности, однообразия и газетной, оторванной от подлинной человеческой реальности действительности, так, что хотелось плакать, и думать, думать… Книга «Сестра моя – жизнь» посвящена Лермонтову, «Не памяти Лермонтова, а самому поэту, как если бы он жил среди нас», - писал Пастернак в августе 1958 года. «Пушкиным началась наша современная культура, реальная и подлинная, наше современное мышление и духовное бытие. Пушкин возвёл дом нашей духовной жизни, здание русского исторического самосознания. Лермонтов был его первым обитателем. В интеллектуальный обиход нашего века Лермонтов ввёл глубоко независимую тему личности… Лермонтов – живое воплощение личности. Вы спросите, чем он был для меня летом 1917 года? – олицетворением творческого поиска и откровения, двигателем повседневного творческого постижения жизни…» Пастернаку важен был принцип Лермонтова – переживание мира через собственную жизнь, собственную биографию. Борис Леонидович Пастернак родился 10 февраля 1890 года в Москве в семье Л.О. Пастернака, академика живописи. В их доме часто бывали Левитан и Перов, Прянишников и Касаткин. Здесь бывали Л. Толстой и Ключевский, Гиляровский и Серов, Голубкина и Маяковский. Мать Пастернака была тесно связана с музыкальной средой. Р.И. Кауфман, известная пианистка, ученица Антона Рубинштейна, внушила ему любовь к музыке. «Жизни вне музыки я себе не представлял… музыка была для меня культом, то есть той разрушительной точкой, в которой собиралось все, что было самого суеверного и самоотреченного во мне…», - скажет Пастернак в «Охранной грамоте» (1930 г.) С тринадцати лет он сочиняет, изучая теорию и музыкальную композицию под руководством Ю.Энгеля и Р. Глиэра. Страстным увлечением, доходившим до преклонения, был Скрябин. Пастернак думал стать профессиональным музыкантом, но тяга к поэтическому творчеству становилась все сильнее, и он уверовал в неё как в свое истинное призвание. В этом решении Пастернака серьёзно поддержали литературовед С. Дурылин и поэт Н. Асеев. Но Пастернака, всю жизнь неугомонного, потянуло еще и к философии. После московского университета он продолжает своё образование в Германии, в небольшом почти студенческом городке Марбург. Музыка, живопись, философия позже сказались в творчестве Пастернака глубоко и взаимосвязанно. Художественная атмосфера его детства не знала очевидной вражды направлений. Это был расцвет Серебряного века. Брюсов, Блок, Ахматова, а в музыке – Скрябин. Он пробивался к традиции – влияние Льва Толстого сказалось на его всеохватном стремлении к «содержанию». Традицией была пропитана сама среда. Конечно, поэт не сразу стал «говорить про всю среду», ему ещё предстояло на крутых поворотах истории осознать её незаменимость для себя. И в начале литературного пути, оказавшись в кругу футуристов, поэт в какой-то мере поддался требованиям групповой идеологии. Но он постепенно преодолевал эту «чистую и насыщенную субъективность», навсегда оставив за собой «главное и прирожденное» - чувство целостности искусства, соотносящееся с чувством целостности бытия, однородности жизни. Культ Толстого в отцовском доме, рано прочитанный Рильке, импрессионистическая живопись, предпочитающая эмоциям конкретную точность мгновенного наблюдения, - многое исподволь вело Пастернака к тому, чтобы, наконец, выйти из тени, навстречу жизни, народу, бытию. Лишь в 1913 году он стал «писать стихи не в виде редкого исключения, а часто и постоянно, как занимаются живописью или пишут музыку» («Охранная грамота»). В конце года вышла книга «Близнец в тучах» (помечена 1914г.), а в начале 1917 года – «Поверх барьеров». Эти книги, во многом экспериментальные, составили первый период творчества Пастернака, период поисков своего поэтического лица. И все-таки, оценивая позже эти книги, поэт писал: «Моя постоянная забота обращена была на содержание, моей постоянной мечтой было, чтобы само стихотворение нечто содержало, чтобы оно содержало новую мысль или новую картину» («Люди и положения»). И всё же это далось поэту не сразу.
Я – пар отстучавшего града, прохладой В исходную высь воспаряющий. Я – Плодовая падаль, отдавшая саду Все счеты по службе, всю сладость и яды, Чтоб музыкой хлынув с дуги бытия В приемную ринуться к вам без доклада. Я – меч полногласия и яблоко лада, Вы знаете, кто мне закон и судья.
Как видим, здесь еще далеко до выхода из тени, действительность под пером поэта становится зыбкой, неуловимой и неопределенной. Но вот сама история, сама жизнь пришла на выручку к поэту. Вот как сам поэт вспоминал о лете 1917 года: «Прошло сорок лет. Из такой дали и давности уже не доносятся голоса из толп, днем и ночью совещавшихся на летних площадях под открытым небом, как на древнем вече… Множество встрепенувшихся и насторожившихся душ останавливали друг друга, стекались, толпились, и, как в старину сказали бы, «соборне» думали вслух. Люди из народа отводили душу и беседовали о самом важном, о том, как и для чего жить и какими способами устроить единственное мыслимое и достойное существование. В это знаменитое лето 1917 года, в промежутке между двумя революционными сроками, казалось, вместе с людьми митинговали и ораторствовали деревья, дороги и звезды».
В чьем это сердце вся кровь его быстро Хлынуло к славе, схлынув со щёк? Вон она бьётся: руки министра Рты и аорты сжали в пучок.
Это не ночь, не дождь и не хором Рвущееся: «Керенский, ура!» - Это слепящий выход на форум Из катакомб безысходных вчера.
Это не розы, не рты, не ропот Толп, - это здесь пред театром – прибой Заколебавшейся ночи Европы, Гордой на наших асфальтах собой.
Как много сказано в этих энергичных трех строфах! И «слепящий выход на форум», да ещё «из катакомб безысходных вчера», и это «ночи Европы, гордой на наших асфальтах собой». Да это же развернутая Милюковская кадетская программа, да это же буйная радость той среды, той части русского общества, что мы на пути к европейскому развитию, что мы хотим Учредилки!... Вот вам и замкнутый идеалист Пастернак. Сборник «Сестра моя – жизнь» вызвал довольно многочисленные отзывы тогдашней критики. Одни провозглашали Пастернака новым поэтическим пророком, другие уничтожали его, отрицая каждую строчку поэта. Добротный анализ этого сборника и оценка творчества Пастернака двадцатых годов дана в статье А. Лежнева: «Откуда же эти споры вокруг имени Пастернака? Почему в то время, когда одни считают его величайшим мастером современности, другие – находят его тёмным, вычурным, непонятным, бессмысленным?» Благожелательно и серьёзно критик попытался разобраться в сути дела. Он отвёл много места характеристике достоинств поэзии Пастернака, умело и убедительно проанализировав её высокие технические достоинства, пришел к выводу: «несомненно, что Пастернак наиболее культурный из наших поэтов». Что ж, спасибо товарищу Лежневу и за это. Далее критик продолжает: «Пастернак – выразитель высококультурной интеллигентской верхушки, «потомственной» интеллигенции… Пастернак не отталкивается от своей среды, как отталкивался от неё Маяковский». И ещё припечатал: «у него социальные связи, связи с общественностью, обрублены почти начисто». Жаль конечно, что Лежнев не дожил до выхода романа «Доктор Живаго» (А.И. Лежнев был расстрелян в 1937г.). Но и спасибо ему, что статья эта была опубликована в журнале «Красная новь», 1926, кн.8. Этот журнал в двадцатые годы всеми силами поддерживал писателей-«попутчи-ков» (Б. Пильняка, В. Каверина, О. Форш и др.) к которым тогда относили и Бориса Пастернака. Разворачивая свои первые литературные бои, Маяковский воспринимал Пастернака как соратника. В журнальном отчете об одном из диспутов о современной литературе (октябрь 1921 г.) говорилось: «новой русской литературе необходим новый язык, и выработка его, выработка новых форм слова может производиться лучше и легче всего только поэзией… Как на образы этой поэзии, великолепно чувствующей современность, тов. Маяковский указывает на произведения Асеева и Пастернака». Вспоминая уже в 1957 г. о своих дружеских и литературных связях с Маяковским, Пастернак не мог не заметить: «…Я не понимал его пропагандистского усердия, внедрения себя и товарищей силою в общественном сознании, компанейства, артельщины, подчинения голосу злободневности…» Пастернак никогда не уходил от современности даже в стихах о природе и любви, даже в таком сильном и драматическом стихотворении, как «Рояль дрожащий пену с губ оближет…»:
…Но можно ли быть ближе, чем в полутьме, Аккорды, как дневник, Меча в камин, комплектами, погодно. О понимание дивное, кивни, Кивни и изумишься – ты свободна. Я не держу, иди, благотвори, Ступай к другим. Уже написан Вертер. А в наши дни и воздух пахнет смертью: Открыть окно, что жилы отворить.
Стихотворение написано в 1918 году, и мы знаем, что это был не только год начала братоубийственной войны, но и разгула Красного Террора, когда в Москве и Петрограде хватали мирных граждан как заложников и сотнями и тысячами расстреливали, расстреливали… До сих пор набальзамированный Ленин лежит уже в запертом Мавзолее, а оценка Ленина как исторической фигуры всё еще ждёт своего объективного заключения. При жизни вождя о Ленине писали все ведущие поэты Советской России. В 1923 году Пастернак создал поэму «Высокая болезнь». Лучшие строки этой поэмы посвящены изображению Ленина – трибуна, вождя, оратора. Воссозданный Пастернаком образ Ленина, произносящего речь, занимает видное место в поэтической лениниане того времени. Не беря на себя более широких задач, Пастернак оговаривается, что он пишет о «мимолетном» - о том незабываемом впечатлении, которое произвёл Ленин и его выступление. Здесь, как и во многих других случаях, «мо-ментализм» Пастернака, его искусство запечатлевать увиденное лично дали превосходный художественный результат:
Чем мне закончить мой отрывок? Я помню говорок его Пронзил мне искрами загривок, Как шорох молньи шаровой. Все встали с мест, глазами втуне Обшаривая крайний стол, Как вдруг он вырос на трибуне И вырос раньше, чем вошёл. Он проскользнул неуследимо Сквозь строй препятствий и подмог, Как этот в комнату без дыма Грозы влетающий комок. ………………………………………. Он был – как выпад на рапире. Гонясь за высказанным вслед, Он гнул своё, пиджак топыря И пяля передки штиблет. Слова могли быть о мазуте, Но корпуса его изгиб Дышал полётом голой сути, Прорвавший глупый слой лузги…
Общая тональность поэмы Пастернака «Высокая болезнь» заметно отличает её от произведений большинства видных советских поэтов. Сразу же останавливает внимание её заключительные обобщающие строки: Из ряда многих поколений Выходит кто-нибудь вперед. Предвестьем льгот приходит гений И гнётом мстит за свой уход. В советские времена эту значительную поэму пытались замолчать, «не заметить», и лишь в конце семидесятых годов критик Е.И. Наумов, увы, не доживший до «перестройки», в недоумении и раздражении останавливается не только перед этими строками, но и вообще не находит ответа на, как ему кажется, «исторический пессимизм» Пастернака: «Может быть Пастернак вкладывал в эти строки какой-нибудь особый собственный смысл, но объективное их звучание никак не вяжется с обликом Ленина. О каком «гнёте» и о какой «мести» может здесь идти речь? В любом случае это строки пессимистического звучания, далёкие от понимания роли Ленина в поступательном ходе истории». Мне странно слышать это суждение от умного и талантливого критика Наумова (1909-1979), пережившего и двадцатые и тридцатые и пятидесятые годы, но я вижу в поэме «Высокая болезнь» гениальное прозрение Пастернака, его честный ответ своим современникам и будущим читателям. И все стихи Пастернака, а особенно после 1940 года и весь его знаменитый роман говорят о том, что Пастернак не был жертвой наступившей эпохи в его жизни, а вышел победителем и это особенно осознается уже молодым поколением 21 века… Выход из тени у Пастернака идёт интенсивно, как в его эстетических принципах, так и в поэтической практике. В 1927 году в ответе на анкету «Наши современные писатели о классиках», Пастернак писал: «В настоящее время… нет оснований удаляться от пушкинской эстетики. Под эстетикой же художника я понимаю его представление о природе искусства, о роли искусства в истории и его собственной ответственности перед нею». И далее: «Я считаю, что эпос внушен временем и поэтому в книге «1905 год» я перехожу от лирического мышления к эпике». Обращение к теме большого общественного звучания повлекло за собой поиски новых форм художественного выражения. И образная система, и я зык, и общая стилистика этих поэм («лейтенант Шмидт») Пастернака отличались кристальной смысловой ясностью и точностью. При этом не произошло никаких художественных потерь, напротив – тема, требующая широкого гражданского дыхания, выявила самые лучшие и самые сильные стороны поэтического дарования Пастернака.
Ещё ночь под ружьём И заря не взялась за винтовку, И, однако, Вглядимся: На деле гораздо светлей. Этот мрак под ружьём Погружен В полусон Забастовкой. Эта ночь – Наше детство И молодость учителей.
Горький живо откликнулся на появление поэмы: «В «905 г.» Вы классичнее в этой книге, насыщенной пафосом, который меня, читателя, быстро, легко и мощно заражает. Это, разумеется, отличная книга, это – голос настоящего поэта, и – социального поэта, социального в лучшем и глубочайшем смысле понятия». Апрель 1930 года – гибель Маяковского. «Твой выстрел был подобен Этне / В предгорье трусов и трусих», - писал Пастернак в своём рыдающем отклике на смерть Маяковского. Стихотворение Пастернака невольно приводило на память инвективу Лермонтова «Смерть поэта», направленную против тех, кто погубил Пушкина. А кто погубил Маяковского? Кто эти «трусы» и «трусихи»? Общий смысл стихотворения таков, что гибель поэта явилась результатом той общественно-литературной борьбы, которой поэт принес себя в жертву. И, конечно, не только «любовная лодка разбилась о быт», но и весь его трагический опыт художника, вставшего «на горло собственной песне», и пророческое предчувствие трагедийных перемен в жизни общества, страны привело поэта к гибели. И, как в подтверждение моих слов звучит стихотворение «Другу», посвященное Б. Пильняку:
Иль я не знаю, что в потёмки тычясь, Вовек не вышла б к свету темнота, И я – урод, и счастье сотен тысяч Не ближе ль мне пустого счастья ста?
И разве я не мерюсь пятилеткой, Не падаю, не подымаюсь с ней? Но как мне быть с моей грудною клеткой И с тем, что всякой косности косней?
Напрасно в дни великого совета, Где высшей страсти отданы места, Оставлена вакансия поэта: Она опасна, если не пуста.
Это ощущение опасности, как мы знаем, было не напрасным. Через несколько лет не станет ни Б. Пильняка, ни П. Яшви-ли, Т. Табидзе, ни П. Васильева, ни В. Мейерхольда, ни многих из тех, кого близко знал и с кем дружил поэт. В начале тридцатых годов выходит книга Пастернака «Второе рождение». Он снова пытается найти общий язык с эпохой.
Ты рядом даль социализма. Ты скажешь – близь? – Средь тесноты, Во имя жизни, где сошлись мы. – Переправляй. Но только ты.
Но тема социализма и «переправы» не стала основной в этом сборнике. Как и раньше, большинство стихотворений в нем посвящено музыке, природе, любимой. Всё же здесь появились признания, подобные только что приведённым, повеяло воздухом времени. Казалось бы, поэт начал справляться со своей «грудной клеткой». Но, увы, мы находим в сборнике неоспоримые приметы всё той же рефлексии, которая продолжала разъедать его сознание.
Мы в будущем, твержу я им, как все, кто Жил эти дни. А если из калек, То все равно: телегою проекта Нас переехал новый человек.
Пастернак не причисляет себя к новым людям. Как справедливо написала современный критик: «он хотел быть советским. Не получилось». Но он и не чувствует себя ущербным и раздавленным. Он чувствует себя одиноким, но сохранившим способность и духовную силу всё пережить и воплотить пережитое в слове. Супруга поэта З.Н. Пастернак: «Вскоре до нас дошли слухи, что Мандельштам арестован. Боря тотчас же кинулся к Бухарину, который был редактором известий, возмущенно сказал ему, что не понимает, как можно не простить такому большому поэту какие-то глупые стихи и посадить человека в тюрьму… Телефон был в общем коридоре. Я лежала больная воспалением легких. Как-то вбежала соседка и сообщила, что Бориса Леонидовича вызывает Кремль. Меня удивило его спокойное лицо, он ничуть не был взволнован. Когда я услышала: «Здравствуйте, Иосиф Виссарионович,» - меня бросило в жар. Я слышала только Борины реплики и была поражена тем, что он разговаривал со Сталиным, как со мной. С первых же слов я поняла, что разговор идет о Мандельштаме. Боря сказал, что удивлен его арестом и, хотя дружбы с Мандельштамом не было, но он признает за ним все качества первоклассного поэта и всегда отдавал ему должное. Он просил по возможности облегчить участь Мандельштама, и, если возможно, освободить его. А вообще он хотел бы повстречаться с ним, то есть со Сталиным, и поговорить с ним о более серьёзных вещах – о жизни, о смерти. Он вошел ко мне и рассказал подробности разговора. Оказывается, Сталин хотел проверить Бухарина, правда ли, что Пастернак так взволнован арестом Мандельштама. Я спросила Борю, что ответил Сталин на предложение побеседовать о жизни и смерти. Оказалось, что Сталин сказал, что поговорит с ним с удовольствием, но не знает, как это сделать. Боря предложил: вызовите меня к себе». Но вызов этот никогда не состоялся. В последнее время появилось много «свидетельств», в которых всячески оговаривается якобы «трусость» Пастернака в разговоре со Сталиным, что он якобы даже открестился от Мандельштама. Конечно, это не так. В этом убеждает не только письмо З. Н. Пастернак, но и еще одно письмо Сталину по сходному поводу от 1.11.1935 г.
«Дорогой Иосиф Виссарионович! 23 октября в Ленинграде задержали мужа Анны Андреевны, Николая Николаевича Пунина, и её сына, Льва Николаевича Гумилёва… Помимо той ценности, которую имеет жизнь Ахматовой для нас всех и нашей культуры, она мне дорога и как моя собственная по всему тому, что я о ней знаю. С начала моей литературной судьбы я свидетель её честного, трудного и безропотного существования. Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, помочь Ахматовой и освободить её мужа и сына, отношение к которым Ахматовой является для меня категорическим залогом их честности. Преданный Вам Пастернак. И еще одно письмо поэта к вождю уже в конце 1935 года.
«Дорогой Иосиф Виссарионович! Меня мучит, что я не последовал тогда своему первому желанию и не поблагодарил Вас за чудесное молниеносное освобождение родных Ахматовой; но я постеснялся побеспокоить Вас вторично и решил затаить про себя чувства горячей признательности Вам, уверенной в том, что все равно, неведомым образом, оно как-нибудь до Вас дойдёт… …В заключении, горячо благодарю Вас за Ваши недавние слова о Маяковском. Они отвечают моим собственным чувствам, я люблю его и написал об этом целую книгу («Охранная грамота» - М.К.). Но и косвенно Ваши строки о нем отозвались во мне спасительно. Последнее время меня, под влиянием Запада, страшно раздували, придавали преувеличенное значение (я даже от этого заболел); во мне стали подозревать серьезную художественную силу. Теперь, после того, как Вы поставили Маяковского на первое место, с меня это подозрение снято, и я с легким сердцем могу жить по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинствен-ностями без которых я бы не любил жизнь. Именем этой таинственности горячо Вас любящий и преданный Вам Б. Пастернак».
(Б. Сарнов. Сталин и писатели. Книга первая. Москва. «Эксмо», 2008 с. 241-242, с. 257-258)
Обновление поэтического стиля, начало которого Пастернак относил к 1940 году, обусловливалось новым характером лиризма, тоже сознательно ориентированное на общее, понятное для всех.
Сквозь прошлого перипетии И годы войн и нищеты Я молча узнавал России Неповторимые черты.
Превозмогая обожанье, Я наблюдал боготворя. Здесь были бабы, слобожане, Учащиеся, слесаря.
В них не было следов холопства, Которые кладет нужда, И новости и неудобства Они несли как господа.
Стремление к простоте не означало для Пастернака упрощения. Эта проделанная им эволюция была естественным путем художника, желающего во всём дойти «до самой сути». Воля к преодолению своих пределов естественно сочеталась с постоянной заботой о сохранении собственного почерка, с желанием «не отступаться от лица», не упускать завоеванных художественных позиций. С молодых лет Борис Пастернак писал прозу – рассказы и повести. Большое произведение – роман «Мальчики и девочки» был начат им в 1945 году и завершен в 1956-м. В окончательном варианте роман получил название «Доктор Живаго». Предполагалось, что он будет печататься в журнале «Новый мир» и выйдет отдельной книгой в Гослитиздате. Но вскоре вокруг романа и его публикации в итальянском (Милан) левом издательстве Фельт-ринелли началась в СССР шумиха, завершившаяся неслыханной травлей автора и его произведения. В 1958 году Борису Пастернаку присудили Нобелевскую премию («За выдающиеся заслуги в современной лирической поэзии и на традиционном поприще великой русской прозы»). Власти вынудили поэта отказаться от этой премии. В декабре 1989 г., то есть спустя 31 год, Шведская Академия вручила нобелевскую медаль сыну Б.Л. Пастернака, сожалея о том, что лауреата уже нет в живых. Спустя почти четверть века роман «Доктор Живаго» был напечатан в журнале «Новый Мир» («№№ 1-4, 1988) с предисловием Д.С. Лихачева. Появились статьи и исследования, посвященные этому произведению и его создателю. Выход из тени, конечно, не означает, что нужно зачеркнуть все написанное Пастернаком до 1940 года. Объективное осмысление опыта русской поэзии, идущего в конце 20 и начале 21 век а показывает, что без книг «Сестра моя – жизнь», «Поверх барьеров», «Темы и вариации», «Второе рождение», без поэм Бориса Пастернака, не понять и не оценить процессов, происходивших в русской литературе. Дело в том, что личность у Пастернака исторична, и история в романе сама подобна природе… В романе развернута такая идея исторического бытия, в русле которой история не противовес вечности, а её посыльный в мире. Вот что об этом говорит сам Пастернак в романе: «А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и её будущему преодолению… Истории в этом смысле не было у древних. Там было сангвиническое свинство жестоких Калигул, не подозревавших, как бездарен всякий поработитель. Там была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников и мраморных колонн. Века и поколения только после Христа вздохнули свободно. Только после него началась жизнь в потомстве, и человек умирает не на улице под забором, а у себя в истории, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме». Я служил радистом в Советской Армии, когда пришла из радионаушников весть о присуждении Пастернаку нобелевской премии. Как часто, находясь в карауле, на посту, я повторял гениальные строки поэта:
«Прощай, лазурь Преображенская И золото второго Спаса. Смягчи последней лаской женскою Мне горечь рокового часа.
Прощайте, годы безвременщины! Простимся, бездне унижений Бросающая вызов женщина! Я – поле твоего сраженья
Прощай, размах крыла расправленный, полёта вольное упорство И образ мира, в слове явленный, И творчество, и «чудотворство».
Теперь, когда вся культурная Россия отмечает 50-летие со дня смерти поэта, сознаешь сколь громадно то богатство великого искусства, что он подарил тебе, всем нам, всему миру…
Санкт-Петербург
( вернуться к содержанию номера )
|